– Давай, давай, дава-а-ай! Взяли! Охолонь! Взяли, разом! Пошла, пошла, родимая! Так! Мать вашу, так! Так! Подважива-а-ай! Клади, охолонь! Другорядно давай!
От волглых просоленных спин и плеч пышет паром, мокрые бороды спутаны, сбиты на сторону, и дождь не в дождь, когда мужики вошли в задор. А с неба, из низких сизых туч, дождит все сильнее, уже и портомойницы, завернув подолы на головы, побежали под защиту ближайших амбарных кровель. С мужиков течет, сам Мишук мокр до нижних портов, а все плывут, скользят по мокрому тяжкие стволы, гремит дружное: «Взяли!» и «Охолонь!» Бревно за бревном ложатся в высокий костер на берегу.
Костром назовут и сложенный лес, и башню городскую, и огонек разведут, дак тоже костер – куча дров, значит. Такой костерок ноне бы в пору как раз!
– Ужо! Разгрузим останнее, мужики! – не дает спуску лодейникам Мишук.
– Тогды хошь и пива поставлю!
Кипит работа. Вылезает из воды, стройнеет опруженный паузок. Вот и конец. Сверху, из Кремника, доносит тяжкие медные стоны: бьют в било к паужину.
Дождь перестал. Мужики затепливают костер. С княжеских поварен уже везут на телеге котлы с варевом. Снидать усаживаются тут же, на бревнах, то одним, то другим боком попеременно поворачиваясь к огню. Протягивая ложками в общий котел, жадно двигают челюстями, смачно уминают крутую гречневую кашу, почерпая ковшами и чарками, пьют горячий мясной отвар, крупно кусают хлеб – работа не ждет!
Мишук, наворачивая вместе со всеми, успевает еще во время паужина перемолвить с кормчим и со старостой древоделей. Оба советуют к ночи гнать паузок назад.
– Заночуем на Москве, молоды мужики по бабам разбегут, из утра и не соберешь враз! – заключает пожилой лодейник, и Мишук (он тоже малость соскучал по дому), вздохнув, согласно кивает головой…
О том, что княжичи поехали в Орду, что створилась новая пря с тверскими князьями, – обо всем этом и знал Мишук, да не до того знатья было! Где там што деется? Кто тамо в Орде? Хошь и свои княжичи, а – не до того! «Сам-то князь на мести? На Москве?» – «Вестимо! Даве проезжал об он-пол, видали мужики!» – «Ну и добро!» Про ратное дело тоже не слыхать было. Вроде и не готовили нонь никакого походу. Где-то там, за Рязанью, убивали князей, кого-то громили, грабили, жгли. Литва, слышно, пакостила за Черниговом, не то за Смоленском, билась с татарами. Кто-то кого-то побивал неведомо где. Здесь, на Москве, – тишина. Привыкли, обжились. В семьях по дюжине ребятишек, тучнеют стада, в лесах, что ни год, новые росчисти. Теперича новый Кремник затеяли рубить. Дак эко дружно навалило мужиков-то! И поглядеть любо!
Скрипят последние возы с землей, торопливо забивают последние сваи. Новые и новые учаны, лодьи, плоты и паузки упрямо ползут встречь прибывающей и потемнелой от дождей стремительной осенней воды, вспенивая, будто вспарывая носами, быстро бегущую буро-сизую реку. Мерзнут лодейные мужики. Ветер обжигает лица, судорожно сводит руки. Уже и лист облетел, и сквозисто темнеют обнаженные ветром леса. Скоро первые белые мухи закружат над подстылою землей, и по утрам в тихих затонах уже становит первые, пока еще робкие, забереги. А по осенним дорогам, собравши хлеб в скирды, а частью и обмолотивши урожай, прихватывая овчинные зипуны, пересадивши наново и наточив секиры, едут и едут на Москву, на городовое княжеское дело, из деревень, починков, сел, погостов и слобод новые и новые мужики.
Кремник обложен лесом так, что иных и хором не видать стало за высокими кострами дубовых бревен, плах и тесин. Двадцать пятого ноября начинают рубить город. Будут молебен, шествие и угощение всем мастерам.
Симеон прискакал в Москву, обогнав обозы и братьев, плывущих водою, по Волге, за день до торжественной закладки новой городовой крепости. О том, как и что ся створило в Орде, Иван уже знал от скорых гонцов. Симеон, весь еще под впечатлением казни, ожидал, что и батюшка только одним этим и живет, только этого одного сожидает, сидя на Москве. Вместо того застал отца в трудах и хлопотах, а город так даже и не узнать было, до того все было перерыто, загромождено, иное сломано или разобрано до основы. От сгрудившихся во граде мужиков, что частью жили в шатрах, не вмещаясь в забитые битком хоромы горожан, от тысяч коней, тысяч телег, заставивших улицы Кремника, Москва походила разом и на ратный стан, и на огромное торжище.
Калита встретил сына наружно спокойно. Обнял, поцеловал, но не выказывая чрезмерной радости. Осведомился о меньших, повестил, что хоромы Симеону готовы – прибрано и протоплено. (Айгуста-Анастасия нынче была в Красном и днями прибывала в Москву.) О делах отец не расспрашивал: сперва баня, ужин, служба в Успенском храме…
Только вечером, оставшись вдвоем, Калита выслушал сыновний рассказ. Симеон сам не понимал, почему то, что еще несколько часов назад сказалось бы ярко и страшно, теперь говорилось пресными серыми словами. Он гневал на себя, хмурил чело, прерывался, начинал вновь. Отец выслушивал терпеливо. Лишь по невольно пойманному взгляду, где были и усталость, и боль, и какое-то тайное понимание того, что хотел и не мог высказать Симеон, сын понял, что отец не так уж просто и не так спокойно принимает совершенное им и совершившееся в Орде. Симеону стало немножечко легче.
Слуги накрыли стол. Мачеха с сенной боярышней внесли заморское вино, сласти и фрукты. Засунула любопытный нос сводная сестричка – поглазеть на старшего брата. Мачеха нежно, но торопливо выпроводила ее из горницы. Симеону впервые подумалось, что после отца ему, возможно, будет и не так уж просто с мачехою и с ее детьми.