Приплыли ночью и первым делом, поставя шатры, завалили спать. Мишук встал до зари. Оседлал коня. Конская шерсть, попона, шатер – все было мокро от росы. В тумане от шалашей окликнули. Мишук подъехал. Оказалась местная ватага бортников. Поздоровались со старшим. Тот уже знал, с чем прибыли княжие люди, и, завидя Мишука, сам взвалился в седло. При первых брызгах летнего нежно-золотого солнца оба, верхами, уже пробирались бором. Бортник казал дерева, сплевывал. Просыпались птицы. В росном хрустале, в стрелах горячего света весь лес, казалось, звенел. Мишук запоминал, где что, вдыхал всею грудью свежий утренний дух. Хотелось дела, работы – скорей! Вечером уже корили и обрубали первые срубленные дубы…
Ни о чем не забыл Мишук: ни о воде, ни о дороге, ни о том, как и куда волочить сваленные дерева. Пригодилась отцова наука, да и своя сметка не подвела. Живо разобрался и в людях – к какому делу кого поставить. В том половина удачи!
Валили лес. Солнце пекло, волглые рубахи прилипали к телу. Храпели кони, впряженные в волокуши. С сочным хрустом падали перерубленные стволы. К тому дню, когда молодой тысяцкий приехал на хозяйский погляд, у Мишука – у первого из всех посланных – уже и лес был свален, и лежал толково – вези хошь водой, хошь горой.
Василий Протасьич остановил коня, оглядел стан, гору бревен, веселых, обоженных солнцем, изъеденных потыкухами мужиков – остался доволен.
«Молодым» Василья Протасьича звали о ею пору при живом батюшке, тысяцком Протасии Федорыче, а так-то сказать, у боярина давно уже голову обнесло сединою. По летам и опыт был немалый. Мишуково раченье заметил сразу. Молвил, не слезая с коня:
– Завтра иную ватагу тебе под начало подошлю, сдюжишь?
– Сдюжу, батюшка! – готовно отозвался Мишук.
– Ну и… За мною не пропадет… Порадовал, не скрою, порадовал старика! Доправишь лес в целости до Москвы – быть тебе у нас с батюшкою в награжденье!
– Дозволь, Василь Протасьич, слово молвить! – осмелел Мишук.
– Ну! – разрешил боярин.
– Стало б прясла начерно тута, на мести, рубить! Пока дуб-от свеж! Спорее оно! Прикажи – мигом слетаю до Москвы, обмерю, чево нать, со старшим градоделей перемолвлю…
Тысяцкий подумал, прикинул в уме, одобрил. Спросил в свой черед:
– Може, тебе старшого плотника подослать?
Мишук решительно потряс головой:
– Справлюсь! Разреши токо, боярин, древоделей самому наймовать!
Протасьич прищурил веселые глаза:
– Смотри, старшой! Не одюжишь – голова с плеч!
– Не боись, боярин, крепка ищо на плечах моя голова! – отмолвил Мишук на шутку шуткой.
Он и тут не ударил в грязь лицом. Плотников набрал опытных (отцов завет припомнил: плотника выбирай по топорищу да по топору), разоставил мужиков по-годному, и уже о середке лета готовые срубы молодо высились на Мишуковой росчисти – только разбирай да вези.
И со сплавом сумели не подгадить. Тяжелые паузки тянули вверх по реке лошадьми. Ни одного не разбили дорогою, ни один не обсох на мелях и перекатах Москвы. Зато дома, дай Бог, раза два только и побывал Мишук за все лето. От жениных покоров отмахивал: недосуг с бабой и баять было! Похудел, почернел, помолодел ликом.
Любуясь собою, оглядывал он с реки в который уже након Боровицкую гору. К осени народу нагнали тьму-тьмущую. Баяли, из одного Владимира привели тысячи полторы мужиков с лошадьми.
– Што, хозяин, слыхать ли, нет, кады град рубить учнем? – прошали лодейные.
– А ноябрем вроде бы! – охотно отзывался Мишук. – До Пасхи велено все и свести и свершить!
– Ого! Спешит, однако, князь Иван!
– А любит, чтобы скоро да споро! И церквы так становил: навезут, навезут камня, а потом – враз!
– Э-ге-гей! На берегу! Готовь чалку-у! – сложив руки трубою, заорал Мишук.
Осень стоит погожая. Терпкий ветер обдувает лицо, холодит распахнутую грудь. Руки, плечи – гудят от работы. Загонял мастеров, а и себя не жалеет Мишук. Тяжелый паузок подчаливают прямо к портомойным воротам. Мишук, срывая голос, яро и весело, в бога-мать, кроет неумеху-чальщика, не так взявшего чалку, не обращая внимания на босых, с подоткнутыми подолами дворцовых баб, что тоже весело, не обижаясь, костерят лодейного старшого: не у места-де чалит, и портны негде станет полоскать!
– Я вам, полоротые, покажу, игде што полощут! – орет Мишук в ответ.
Рябит и светится вода, вся в желтых оспинах плывущих по реке сорванных ветром осенних листьев. Тяжкой тупорылой рыбиной тычется в берег неуклюжий паузок, муравейно кипит мужиками, ухает и гомонит развороченный берег, и такой острою, веселою синью просверкивает средь рваных дымно-серых и сизых волглых облаков промытое дождями осеннее небо, так радостно сверкают и чмокают топоры, так гулко бьют тяжкие дубовые бабы по сваям, так зазывно сверкают белые икры портомойниц, что только… Эх! Остояться бы, вдохнуть грудью, до боли, дух осенних полей, рассмеяться невесть чему – а просто тому вот, что стоишь здесь, на Москве-реке, на высоком носу паузка, звонкой багряною осенью – и понять, что и не стар ты еще (да и нет ее, старости, вовсе!), и счастлив, и что не надобно тебе более ничего! Только вот стоять недосуг!
Мишук легко маханул с паузка на плавучую пристань, едва устоял на ногах, пробежав по скользким бревнам, шлепнув по заду одну из языкастых хохочущих баб, начал сам подтягивать и крепить на чалках второй смоленый конец, брошенный с паузка.
Только б успеть! Опять замглило, попрыскал мелкий дождик. Лодейники уже налаживают сходни, уже первые тяжкие дерева поползли на берег под дружный надсадно-ярый крик: