Калита дремлет. Еще далека дорога. Еще томительно долго ожидание в Орде. Да, он воротит на Москву весною, получив ярлык на Галич, и будет ему эта новая удача точно заушение и позор, ибо узнает он, что Узбек обманывает его, что в Орде уже ждут Александра Тверского и что вновь и опять начинает рушить, почти до подошвы своей, с муравьиным тщанием возводимая и лелеемая им башня власти, которую он мнил уже вскоре увидеть достроенной и свершенной.
Князя Александра любили все. Любили смерды, коих предал он в грозный год Шевкалова разорения, и все равно любили, ждали, связывая с ним возрождение старопрежнего привольного жития; любила дружина, особенно молодшая, простые кмети готовы были в огонь и воду за своего князя; любили иереи и мнихи, тверские книгочии и философы, упорно связывавшие с князем Александром идею тверского величия и первенства града Твери в русской земле; любили гости торговые и тоже ждали: вот воротит на стол Дяксандра Михалыч, прижмет и новогородцев и москвичей, нашему купецкому званью легота настанет! Ждал князя посад, ждала церковь, ждали старые слуги княжеского дома, избежавшие разоренья и вместе с вдовой покойного Михайлы, Анной, сожидавшие теперь «молодого князя» назад, на стол. Среди этого общего ожиданья Константин, ежели бы и восхотел того, навряд сумел бы даже и после материной смерти что ни то содеять противу старшего брата.
Александр на первый погляд с лихвою оправдывал всеобщую любовь к себе. Был смел до удали в бою и на ловах, щедр и хлебосолен на пирах, ясен и ровен нравом, прост и дружествен с низшими. Был он и сам статен и широкоплеч, красив – не той надменно-холодною красою, что словно бы возносит над прочими, а красив спроста: румян, большеглаз, крупнонос, с красиво кудрявящейся бородою и алыми губами, с улыбкою, полною такого солнечного добродушия и веселости, что и всякий не мог не улыбнуться ему в ответ, а жонки, подольше поглядев в очи тверскому князю, надолго теряли и сон, и сердечный покой.
И не всегда, и не вдруг замечалось иное, что великая княгиня Анна издавна с тревогою подмечала в сыне своем: всеобщий любимец князь Александр был излиха легок, не любил раздумывать, в трудном деле решал срыву или отходил посторонь и мог не со зла, а от той же легкости, незаботности душевной обидеть, а то и тяжко оскорбить иного из ближников своих, даже порою не догадывая о том.
В Литве, в первый год своего изгнания, Александр нерасчетливо сыпал сокровищами княжеской казны направо и налево, изумляя щедростью иноземных рыцарей, старался не уступить Гедимину в роскоши двора, потом же, поизмотав казну, начал все чаще и чаще залезать в мошну своих ближних бояр, оплачивая дорогие услуги туманными обещаниями, а то и позабывая о содеянном ими, и тем посеивал ропот в старшей дружине своей. Нерасчетливо, ради одной лишь выхвалы, приблизил он к себе немецких, датских, фряжских и польских рыцарей, гостей, даже духовных, не желая видеть, что оскорбляет этим своих тверичей, от которых меж тем ожидал и требовал прежней службы и прежней безоглядной верности себе. Если бы еще мать, великая княгиня Анна, была в тот год рядом с сыном! Многими из новых наперсников своих Александр, возвратясь во Псков, начал тяготиться, кое с кем и расстался тою порой, но из той же княжеской широты и щедрости не мог, не сумел, да и не восхотел паки отринуть всех прилипчивых иноземцев, тем паче таких, кто, как надеялся Александр, поможет ему в переговорах с иноземными государями.
Вот и теперь битых два часа отнял немецкий посол, уговаривавший князя принять, вкупе с Гедимином, католическую веру. Тогда-де перед двумя государями, Руссии и Литвы, откроется великое будущее – помощь самого папы римского, а такожде государя Богемии и ляшского короля Казимира. Понимал ведь, что немцу верить нельзя, что никакой союз противу татар с кесарем и папою ныне невозможен, а – слушал! Слушал, дивясь настырности католиков. И когда немец, угловато-прямой, мнящий себя непогрешимым, уходил, с некоторым уважением даже проводил иноземца. И не без досады поймал колючий, неуступчивый взгляд тысяцкого своего, Александра Морхинина, что встрел им на пути невесть почто. Хотелось крикнуть: «Да, да, знаю сам! Сам не люблю католиков, и уж Русь-то папе не продам ни за какие блага! Полно о том!» А воротясь, сник, повесил голову. Ну хорошо, тайный договор с Гедимином подписан и лежит в скрыне, но Гедимин-то имеет в руках Литву, а он? Ему, чтобы быть полноправным союзником литовского князя, надобно преже воротить Тверь, а и мало того – великое княжение воротить! Но Литва безпрестани спорит с Орденом, а он, Александр? Сидючи тут, во Пскове, ссорится с Великим Новгородом, угождая плесковским смердам и тому же Гедимину в его тайных планах… А и в сих делах многого ли добились его советчики? Епископа Плескову и то поставить не смогли! (Ныне сами бают: «И к лучшему!» Мол, воротим великое княжение, дак не стало бы со Плесковом лишней докуки…) От сына, из Орды, вести задерживались. Сами же Акинфичи с Бороздиным уговорили его послать Федора к хану Узбеку! Что ни бают, как ни льстят католики, а воротить свою волость он может токмо с соизволения хана Узбека! И пусть Александр Морхинин не хмурит чело! И его думою тоже отсылал он старшего сына в Орду! Немец им не люб! Без иных немцев давно бы мы все тут пропали!
Князь сердито глянул в небольшое оконце, прямь коего виделся плесковский кром с высоким храмом Пресвятой Троицы и грозными, вознесенными над крутизною обрыва башнями. Игольчато сверкал подтаявший снег на мохнатых опушках кровель. Кормленый князь! Вот он кто тут, на Плескове. Принятой! (Весь обидный смысл этого слова, коим в просторечии обозначают бедного зятя, принятого к дочери в богатый дом, разом предстал мысленному взору Александра.) Нет, он прав, трижды прав, что послушал своих воевод! Но что порешит Узбек? Федя, Федя, возвращайся скорей! Ты-то хоть не заботь отцова сердца! Княгиня опять в трепете. Иван из Нова Города угрожает войной…