– Колокол мы сами даем великому князю! Своею волей! Ради тишины, ради…
Последние слова князя заглушил слитный рев толпы:
– Не право деешь, княже! Нас не прошал! Не дадим! Наш колокол, градской! Стеречи учнем! Не расходись, дружья-товарищи! Не пущай! Не дадим колокола нашего московлянам!
Окажись князь и дружина на стороне горожан, и невесть как бы ся оно повернуло. Но Константин отнюдь не хотел которы с московским князем, да еще в сопровождении татар. Он вывел новых кметей, и хмурая дружина начала разгонять народ, расчищая улицы.
Горожане отступали, но не уходили. Копились в межулках, сожидая того часу, когда колокол повезут с княжого двора. Московские ратные и татарская помочь давно были все поставлены на ноги. Колокол снимали отай, при плотно закрытых воротах, увязав и опутав вервием. Он качнулся, вздрогнул, тяжко вздохнул из глубины нутра, и замирающий звон в последний раз прозвучал над притихшею Волгой и замолк далеко, в дали дальней, за Отрочем монастырем. Передавали потом, что и жители пригородных, за Тверцою, слобод слыхали тот последний звон, последний вздох своего великого колокола. Гигантское литое тело кренилось, опорные бревна потрескивали, словно тростник. Малиновые от натуги ратники, кучно грудясь и наступая на ноги друг другу, едва удерживали его на весу, медленно опуская долу. И вот он лег на снег – впервые за полвека с лишком жизни своей. В бревенчатую волокушу запрягли целый табун татарских коней, колокол укрыли попонами, увязали вервием.
Калита глядел из оконца верхних сеней, не понимая еще, почему медлят кмети. В сени заглянул боярин, свой, московский, Добрыня Редегин. Разводя руками, сокрушенно молвил:
– Нельзя, княже! Народ в улицах, не пущают! До ночи б потерпеть!
Калита гневно нахмурил чело. Однако, скрепив сердце, промолчал. Подумал, медленно склонил голову:
– Пожди до ночи!
Боярин обрадованно заспешил на двор. Калита отошел от окна. Что-то давнее, бешеное, братнее, колыхнулось в нем. Колыхнуло и сгасло. Начинать резню в улицах, стойно Шевкаловой рати, вовсе не стоило.
Мягкий сиренево-серый день за слюдяными оконцами мерк, угасал. Сизое небо приметно стемнело, сгустилось над белоснежной светлотою зимних полей. Дрогла сторожа, постукивая сапогами и древками копий, похлопывая рукавицами. Ждали запряженные кони, и город ждал, угасая и утихая на холоде. Трезвели головы горожан: противу своего князя не одюжить! Робкие начинали отай расходиться, исчезать в серых сумерках подступающей ночи. Князей не защитили своих, дак уж колокола не защитить!
Смеркалось. Истоньшавшие облака поредели, открывая ночное небо в крупных голубых, безмерно далеких и холодных звездах.
Калита ждал.
Настасья весь этот день сидела с больной свекровью, Великая княгиня Анна лежала тихая, с словно уже неживым ликом. Только по редкому движению ресниц чуялось, что она еще жива.
– Матушка, не надобно ль чего? – заботно прошала Настасья.
Анна медленно поворачивала голову на тонкой высохшей шее, шептала хрипло:
– Ничего не нать, доченька!
Замирала, вновь опуская ресницы. Изредка прошала!
– Пить!
Настасья с помочью сенной девки сама поворачивала свекровь – та была уже невладимая, – обтирала, переменяла сорочки.
О полден Анна зашевелилась, открыла глаза. Спросила тревожно:
– Что это?
Обмануть ли умирающую?
– Да так, ратные тамо… – неуверенно пробормотала Настасья.
– Скажи… правду! – с тяжким отстоянием выговорила Анна. И Настасья, оробев, прошептала:
– Колокол увозят, матушка!
– Колокол? – словно эхо повторила свекровь, верно еще не понимая, что происходит.
– Колокол?! – повторила она, возвысив голос. В полумертвом лике просквозила прежняя воля, даже руки с долгими восковыми перстами, холодные, почти уже неживые руки умирающей на мгновение дрогнули, сжались в немом и тщетном усилии, приподнялись и упали вновь.
– Торопитце князь Иван! Не дает умереть! – прохрипела она с горькою ненавистью. Смолкла, трудно глотая. Попросила: – Дай воды!
Напившись, долго лежала, отдыхая.
– Что ж Костянтин-то? Отдает… безо спору?
– Матушка! Подеять-то ничего нельзя, московляне во гради! – жалобно возразила Настасья.
– Все одно. Не сын он мне больше, – непримиримо прошептала умирающая.
– Василий, тот бы, может… – Не кончила. Вопросила погодя: – Сам, поди, народ утишал?
– Народ? Какой народ? – смешалась Настасья.
– Не лукавь! Знаю своих тверичей, весь город прибежал давно… Вот как захотел унизить! – продолжала она с отдышкою. – Мало ему… смертей мало ему, говорю! Господи, ты веси грехи человеческие! Почто… Почто бы тебе… Неисповедимы пути твои, Господи! И на мне грех гордыни… О сю пору простить не могу! С тем и отойду, верно…
Долгая речь измучила ее. Анна вновь закрыла глаза, чело ее покрылось испариной. Настасья бережно, тонким льняным платом, смоченным в уксусе, отерла лоб и щеки свекрови.
– Спаси тя Христос, доченька! – прошептала та тихо-тихо. Добавила: – Повести мне, когда… Когда повезут со двора…
– Хорошо, матушка! – вымолвила Настасья, склонясь над свекровью, и невольные горячие слезы упали на холодные руки умирающей. Анна почуяла их, слабо пошевелила перстами – погладить сноху, да не сумела поднять руки. Не отворяя глаз, промолвила:
– Поплачь, поплачь, доченька! Тебе еще долго жить! Внуков поднять… Тверь… Колокол воротить с Москвы! То-то радости будет! Поплачь, Настюша, мне так хорошо…