«Не езди! – поет ордынский ветер, сгибая высокие дерева. – Не езди, князь! Зло ожидает тебя в земле незнаемой!»
Но не слушают ветра. Мощно вспенивают воду гребцы. Ярится ветр. Вновь и вновь пихает, и бьет насад княжеский, и гонит его встречь воды, в противную, в тверскую, сторону: «Не езди!» Но упорны гребцы, и упорен князь, идущий навстречу судьбе. И смиряется ветр. Медленно, толчками, уходит и уходит княжой насад в далекие дали, в дикие степи, в ничто.
Кончался сентябрь. Осень нагоняла лодьи. Оранжевое пестроцветье берегов и холодный, с запахом горечи вянущих трав ветер, долгими сизыми языками вспарывающий густую синюю воду, треплющий паруса и кренящий княжеские насады. Ветер! Скажи хоть ты, о чем думает человек, плывущий на смерть? Но ветер воет неразличимо, а человек вовсе и не думает о смерти! Даже и зная – не знает, не верит до последнего часу. Кабы верил и знал – многое стало бы иначе, а иное содеялось бы даже и невозможным на нашей земле!
Сарай открывается нежданно. Город-торг, большой, шумный, грязный и величественный – величием хищной силы, величием заносчивой власти. Город без стен и даже без путной охраны. Город, гордо не знающий, не ведающий еще, что его нужно от кого-нибудь охранять… Почто не теперь нагрянули на тебя удалые новогородские ушкуйники?!
Князя встречают, и первое – крепкое объятие сына. «Федя! Жив! Цел! Ну? Как тут?» – «Плохо. Потом!» Они едут бок о бок, и лицо сына, обожженное солнцем и ветром, кажет очень взрослым, куда более его семнадцати мальчишечьих лет.
– Не в пору, отец! Пождать бы!
– Звали!
– Знаю.
– Баба Анна остерегала.
Федор взглядывает на отца без улыбки, строго, и тотчас потупляет взор. На нем простая холщовая чуга поверх голубого зипуна, припорошенная пылью, заляпанная по полам брызгами унавоженной грязи из-под копыт. Руки твердо и ловко держат удила отделанного чеканным серебром оголовья. Ноги в востроносых сафьяновых сапогах уверенно стоят в стременах. В Орде выучился сидеть на коне так, что и позавидовать мочно.
– Баяли, Узбек воротит нам великое княжение! – уже с промельком сомнения замечает отец. Федор молчит, отвечает спустя время и невпопад:
– Данилыч, слышно, детей присылает в Орду. Днями будут. Все трое.
– Не верит успеху? – спрашивает Александр. Ему очень нелюбо расставаться с надеждами на счастливый исход его нынешнего приезда к хану.
– Пожалуй, наоборот: слишком верит! – отвечает, помедлив, Федор. – Не то бы остерегся, поди!
И не столько от слов, сколько от голоса сына Александру становится жутко.
Их настигает дружина, своя и ордынская. Чавкают, глухо топочут десятки копыт. Тянутся плетни, мазанки, избы, глиняные заборы голубых и синих, в пестрой глазури, дворцов ордынских вельмож. Они сворачивают, снова сворачивают. Вот наконец рубленые невысокие хоромы с крохотной бревенчатой церковкой под чешуйчатой, из дубовой драни, кровлей – тверское подворье. Князя ждут истопленная баня, обед и ханский пристав, вызывающий Александра через два дня на прием к Узбеку.
Вечером, оставшись впятером – отец, сын и трое самых доверенных бояринов, – они обсуждают дела. Дела, прямо сказать, невеселые. И все как-то загадочно. Никто из ордынцев толком ничего не бает. Похоже, все изменилось с последнего наезда Калиты.
– Ране бы тебе приехать, княже! – сетует старик Никанор. – Али уж переждать…
– Я то же рек! – отрывисто говорит Федор. – Даже коли б и со мною что… – он запинается, багрово краснеет под загаром, отводит глаза. Сердито заканчивает: – Всеволод не дитя. Да и прочие…
Бояра супят брови. Грех молвить такое при «самом», а княжич-то прав! Александр спорит, перечисляет знакомых ордынцев. Он привез подарки – ловчих соколов, сукна, жемчуг, меха, серебро. Он не хочет сдаваться так вот, вдруг и сразу! И бояра кивают послушно: может быть, и передолим, может, и станет по-нашему… Им тоже не хочется верить в роковой исход.
И начинается долгая, ежеден без перерыву, как назвал ее сам Александр, мышиная возня. Князь сам объезжает верхом вельмож ордынских, дарит, улещает, упрашивает.
Узбек принял Александра также загадочно. Не гневал и не корил ничем, но вроде бы глядел на него из дали дальней, с чужого уходящего берега. И эта остраненность пугала паче царского гнева или державных укоризн. О роковой грамоте, выкраденной у него Акинфичем, Александр, на горе себе, так и не узнал до последнего часу. Привезенные с собою сокровища таяли безо всякого толку. А вельможи все так же говорили наразно, пугая и томя надеждами. Днем толстый краснорожий татарин, качая головой и прицокивая, любуется подарками тверского великого князя, пьет русский мед, обсасывает жирные пальцы и, закатывая глаза, говорит, мешая русские и татарские слова:
– Ничего не бойся, князь! Великое княжение получишь! Верна гаварю (это по-русски)! Узбек тебя любит, сын твой любит, спи спакойна, князь! Скоро дома будеши!
А вечером другой татарин, тоже плотный, кормленый, жестоко супит брови и тоже качает головой:
– Падаркам приму, а только дела твой палахой, князь! Убиту ти быти от царя. Верна гаварю, как себе гаварю! Зачем приезжал, зачем верил? Каму верил? Исторчей верил? Черкас верил? Товлубег верил? Всё вороги твои! Убиту быти тебе теперь от царя!
И Александр, воспрянувший было духом после давешнего разговора, снова впадает в отчаяние.
Суд над тверским князем свершили тайно. Ни Александр, ни бояре его не знали о том.
Споры на совете у хана поначалу разгорелись жаркие.