Тусклое золото свечей. Маленький гробик. Запах дорогого ладана. Странность того, что сын не шевелится больше. Сдавленные рыданья Айгусты.
Симеон немо вглядывался, стараясь уловить в восковом личике мертвого – прежнего Василька. Но тонкий сладковатый аромат тления не давал обмануть себя.
Было недоумение: как же это возможно? И пока закрывали полотном и старик Захарий, протопоп княжой церкви, посыпал тело крестообразно освященною землею, Симеон все еще не понимал, не верил, не мог взять в толк совершившегося. И уже когда долбленую колоду закрыли, и княжие отроки взялись за концы полотенец, и подняли, и понесли – он затрясся в немых рыданиях, едва не пал на домовину, обморочно превозмог себя, на миг привлек и тотчас отстранил Айгусту-Анастасию, заметался, не ведая, не зная, что делать теперь.
На выходе из церкви его ослепил яркий, отвычно белый молодой снег поздней весны – больно ударил по глазам. Хоронили под стеною Спасского храма, в тесном пространстве княжеских и боярских могил. И столь убогой и сирою была эта яма, черневшая в белом снежном покрове, и столь мал резной дубовый крестик с островатою кровелькою из двух тесин – все, что осталось на земле от его с Айгустою сына!
Отец зазвал его к себе перед поминальною трапезой. Иван был задумчив и пасмурен. Спросил бегло, однако внимательно глянув:
– Как Настасья?
– Рыдает. Первенец.
– Вестимо.
Перемолчали.
Плетеные, в свинцовых переплетах слюдяные окошки мало давали свету, и в покое горели высокие свечи в медном стоянце. Мачеха неслышно вошла и вышла, не похотев мешать разговору отца с сыном. Калита промолвил, отворотясь:
– Надо ехать в Орду! Возьму с собою тебя с Иваном. Андрейку даве отослал с боярами в Новгород…
Возвращаясь из дали дальней, куда увела его смерть Василька, Симеон приложил ладони к вискам, вопросил:
– Дадут бор?
– Дадут! С Тверью размирье у их… – отозвался отец, продолжая думать о чем-то другом. Наконец поднял глаза: – Ты на трапезе нынче молчи! С Ярославля-города бояра у нас за столом; к поминанью как не пустить! А ярославский зять тревожит меня! Овдотье писал – без толку…
– Василий Давыдыч?
– Едет в Сарай по ханскому зву, а не стало б пакости!
– Почто? – Симеону все это казало в сей час суетою сует и всяческою суетой: скакать в Орду, спорить, выпрашивать ярлыки… – Хан рассудит! – сказал он, пожав плечами.
– Признаюсь тебе, сын, я не токмо задерживал, но и недодавал ярославские дани… Не суди! Мнил обадить Давыдовича перед Узбеком, не удалось. Теперь осталось одно: удержать всеми силами на Ярославли до нашего, сын, приезду! Даже… и ратью имать, ежели потягнет на брань!
– Неужели нельзя без того?! – с мукою выговорил Семен.
Отец поглядел с сумрачной горечью:
– Я сам мнил льзя, ан… неможно… А коль доберется Давыдыч до Орды, худо будет нам всем!
– Значит? – трудно понимая отцову заботную речь, вопросил Семен.
– Значит, вы будете заложниками у хана… Или Александр… Ежели не приедет раньше меня! Его тоже зовут, с сыном. По просьбе… по извету моему!
Симеон медленно поднял взгляд и с жалостью поглядел в очи отцу.
– Да! Да! – зло продолжал Калита. – Воззри и помысли! Слыхал, как дядья покойные, Андрей с Дмитрием, резались? Всю землю залили рудой! Переслав до пепла сожгли! Кто виноват?
– А по-божьи?
– Не сговорить! Сговорил Костянтина, когда обессилил Ростов!
– Маша тебе помогла! – с упреком возразил Симеон.
– Да! Сестра твоя! Да! Я и тебя и себя отдал в жертву! – Калита задышался, замолк. Остывая и отводя глаза, выговорил: – Ныне не столь и боюсь! Грамота есть у меня. Акинфич привез. Дорогая грамота. Должна пересилить все тверские посулы, ежели с умом ее явить Узбеку!
Симеон слушал разгарчивый говорок отца, и его мутило. Любовь к родителю боролась с отчаянием, горе делало его несправедливым. Хотел – и не смог, не удержал в себе:
– Отец! Есть ли что-нибудь, от чего мы уже не отступим и ради чего возможем приять, ежели придет такое, и язвы, и крест, и муку крестную? Есть ли святыни для нас? В чем нас уже не согнуть, не повадить… Помимо добра и власти?! Вера? Во что? В Господа? В вечное терпение господне? Хватит ли терпения того хотя на нашу с тобою жизнь?
– Молчи, сын, молчи! Не смей! Не смей! Даже смертью сына не волен судити мя!
Мачеха вновь, уже с ропотом, явилась в дверях:
– Настя зовет, и бояре с батюшкой Захарием уже за столом!
Калита махнул рукою, Ульяна исчезла.
Симеон шагнул к отцу:
– Прости, батюшка! – Поцеловал родителя в плечо.
Иван прижал голову сына, прошептал:
– И ты прости… И моли Господа о терпении! Самое страшное токмо грядет! Я нынче выправил грамоту на духу, отец Ефрем с Федосием и поп Давыд на послухах… Тебе Можайск, Коломну со всеми волостьми, Городенку, Мезыню, Песочну на Пахре, Усть-Мерьскую, Брошевую, Гвоздну, Иваничи, деревни Маковец, Левичин, Скульнев, Канев, Гжелю, Горетово, Горки с Астафьевским, в Пахрянском уезде села, Константиновское, Орининское, Островское, Копотенское, Микулинское, да Малаховское, и Напруднинское село у города… Кажись, ничего не забыл. А что из золота, из портов, из судов серебряных и стад конинных – то все на грамоте исчислено. И что Андрею, Ивану, Ульянии – безо спору! Москву нераздельно имейте. Удержим великое княжение – твои Переслав и Владимир…
– Тяжко мне об этом ныне, отец! – Симеон закрыл лицо руками, помотал головой.
Калита вздрогнул, пробормотал с напряженною мукой: